ИСТОРИЯ ЖИЗНИ
Вчера
Товарищ Кац
МАЙГОНИС С ПЯТОГО ЭТАЖА
Сёма позвонил неожиданно
-
Участники дискуссии:
720 -
Последняя реплика:
1 час назад
Леонид Радченко,
Анатолий Первый,
Ярослав Александрович Русаков,
Михаил Яковлевич Кривицкий,
Роланд Руматов,
Рус Иван,
Товарищ Кац
В середине недели. В среду. Обычно он относится к шабату гораздо более свято, чем я, и старается звонить только днём в субботу, чтобы, не дай Бог, не отвлечь меня от работы. Когда-то это было правильно. Но какая у меня сейчас работа? Как говорил Шолом-Алейхем, еду с ярмарки. Уже и дорожку пора песочком посыпать. Но привычка осталась.
У меня в Бат-Яме было десять, в Риге — тоже. Увидев, кто звонит, я немного удивился. На мониторе ноутбука появилось до боли знакомое лицо моего рижского одноклассника. За его спиной — кухня, которую я помню с тех пор, как ему дали эту квартиру. Восемьдесят шестой год. На стене — та же фотография: он, жена и маленький сын у моря. Юрмала, Майори, начало девяностых. Море уже было не наше, но они, такие счастливые на фотографии, этого ещё не знали.
— Слушай, — сказал он. — Я по новостям увидел, что у вас опять стреляли. Ты как там?
— Нормально. От меня упало далеко. Несколько кварталов. В укрытие не пошёл, лёг в коридоре на полу, переждал.
Сёма кивнул. Помолчал.
— Я с обеда всё пытался дозвониться. Думаю, неужели в это время что-то делаешь на улице. Потом подумал — а где ему что-то делать. Старый, ленивый. Лежит, как и я бы лежал.
Я засмеялся. Сёма не засмеялся. Отпил чая.
— Ты как сам? — спросил я.
— Я только что вернулся. Снова столкнулся в лифте с Майгонисом. Помнишь его?
Майгониса я помнил. Латыш, инженер с какого-то завода, тихий мужик. Тридцать лет они здоровались при случайных встречах. Поздравляли друг друга — он Сёму с Новым годом, Сёма его с Лиго. Как-то раз, лет пятнадцать назад, у жены Майгониса среди ночи прихватило сердце. Он прибежал к Сёме в одних трусах и в тапках, барабанил в дверь. Сёма успел раньше «скорой» — положил под язык, что нужно, удержал давление, дождался врачей. Майгонис тогда плакал у него на кухне.
— Так что, Майгонис?
— Ничего. Жив-здоров. Только здороваться перестал.
Сёма помолчал.
— Первые пару раз я думал — может, не заметил. Может, плохо себя чувствует. Месяц, второй. Потом понял — нет. Видит и отворачивается. Я однажды его прямо в лифте спросил: «Майгонис, я тебя чем-то обидел?» Он постоял, посмотрел в пол и говорит: «Извини, Семён. Ничего личного». И вышел на своём этаже.
— И всё?
— И всё. Уже пятый год отворачиваемся друг от друга. Как чужие. Хуже, чем чужие. Я ведь его жену тогда, считай, с того света вытащил. А теперь — «ничего личного». Сегодня вот опять. Два этажа ехали, оба — в пол. Вышел — даже не кивнул.
Я молчал. Сёма отпил чай.
— Знаешь, меня никто не трогает. Я законопослушный. Налоги плачу. В полицию не вызывают, в списки не вносят. На бумаге у меня всё в порядке.
Он поставил чашку.
— Но ты пойми. Каждое утро я выхожу в подъезд, где сосед, с которым тридцать лет здоровался, отворачивается. Иду в магазин, где кассирша, услышав мой акцент, переходит на английский — не на русский, на английский. Демонстративно. Иду по улице, по которой ходят люди, ненавидящие меня за то, что я родился. Не меня — таких, как я. И я не знаю, кто из встречных сегодня надумает натравить на меня собаку.
Он усмехнулся коротко, невесело.
— Я к вечеру задыхаюсь. Не от сердца. От этого. Прихожу домой, закрываю дверь — и минут десять просто стою в прихожей. Дышу.
Помолчал.
— Это мой опыт. Но я не знаю никого, у кого бы вышло иначе. Может, такие есть. Я их не встречал.
Я выключил камеру и пошёл на кухню за водой. Стоял у крана, смотрел на тёмное окно и думал, что этот разговор у нас не первый. И даже не десятый. Я вспомнил его звонок двухтысячного, кажется, года. Сёма тогда сдавал на гражданство. Сидел и зубрил, как восьмиклассник, — билеты по языку, по истории, по конституции. Ему было лет пятьдесят с небольшим. Думал, что, если станет полноправным гражданином, перестанет чувствовать себя гостем в своей стране. Сдал. Лучше не стало.
Он позвонил мне вечером после экзамена. Голос был не его — тихий, как у простуженного.
— Слушай, — сказал он, — я только что зашёл в душ в одежде.
Я тогда не понял. Подумал — устал, перенервничал, перепил, наконец… В жизни всякое бывает. Попробовал пошутить. Он ответил:
— Я сдал. Всё сдал с первого раза. На истории мне попался вопрос про оккупацию. Я отвечал так, как у них в учебнике. Слово в слово. Что Советский Союз оккупировал Латвию в сороковом, что потом был тоталитарный режим, что освобождение в сорок пятом — это вторая оккупация. Я всё это говорил. Я. А мой отец воевал. Его ранили под Шяуляем в сорок четвёртом, он там чуть не остался навсегда. А по их учебнику он — оккупант. И я с этим только что согласился. За бумажку.
Сёма замолчал. Я слышал, как он дышит в трубку.
— Ты понимаешь, что я сейчас сделал? Я не себе изменил. Себе бы ладно. Я отцу изменил. Он-то уже умер, он не возразит. И вот я стою в душе в пальто и думаю — отец молчит, потому что нет его. А я-то живой. За него теперь некому ответить. Только мне. А я…
Сёма глухо надолго замолчал. Я тогда подумал — пройдёт. Перегорит. Свыкнется. Сёма крепкий, отойдёт. Мы с ним больше об этом не говорили. Двадцать с лишним лет — ни разу.
Сейчас, сидя у тёмного окна на бат-ямской кухне, я понимаю: не отошёл. Просто всё это время оно копилось — экзамен, потом памятники, потом школы, потом дети, потом Майгонис. Один камень за другим выпадал из стены. И только сейчас, когда стены уже нет, видно, что разрушение шло давно. Просто мы тогда смотрели в другую сторону.
Я вернулся к ноутбуку. Сёма сидел в той же позе, смотрел в чашку. Поднял глаза, увидел меня.
— Ну ладно, — сказал. — Поздно уже. Ты ложись. И береги себя там у себя. Слышишь?
— Слышу, Сёма. Созвонимся.
Он кивнул. Не попрощался словами — просто кивнул и закрыл крышку со своей стороны. Экран остался пустым.
Я сидел перед погасшим экраном и думал про его отца. Раненого под Шяуляем в сорок четвёртом. Молчащего теперь, потому что его нет. И про то, что отвечать за него — действительно больше некому.
А за окном у меня — тишина. Та самая, которая после сирен. Когда уже отбой, и можно встать с пола, но почему-то не встаёшь. Лежишь и слушаешь свой собственный город. И думаешь, что где-то сейчас в своей квартире в рижском доме сидит Сёма. Парой этажей выше — Майгонис. В своей.
Два старика за двумя дверьми. Вроде бы и небо над обоими — одно. Или нет?
У меня в Бат-Яме было десять, в Риге — тоже. Увидев, кто звонит, я немного удивился. На мониторе ноутбука появилось до боли знакомое лицо моего рижского одноклассника. За его спиной — кухня, которую я помню с тех пор, как ему дали эту квартиру. Восемьдесят шестой год. На стене — та же фотография: он, жена и маленький сын у моря. Юрмала, Майори, начало девяностых. Море уже было не наше, но они, такие счастливые на фотографии, этого ещё не знали.
— Слушай, — сказал он. — Я по новостям увидел, что у вас опять стреляли. Ты как там?
— Нормально. От меня упало далеко. Несколько кварталов. В укрытие не пошёл, лёг в коридоре на полу, переждал.
Сёма кивнул. Помолчал.
— Я с обеда всё пытался дозвониться. Думаю, неужели в это время что-то делаешь на улице. Потом подумал — а где ему что-то делать. Старый, ленивый. Лежит, как и я бы лежал.
Я засмеялся. Сёма не засмеялся. Отпил чая.
— Ты как сам? — спросил я.
— Я только что вернулся. Снова столкнулся в лифте с Майгонисом. Помнишь его?
Майгониса я помнил. Латыш, инженер с какого-то завода, тихий мужик. Тридцать лет они здоровались при случайных встречах. Поздравляли друг друга — он Сёму с Новым годом, Сёма его с Лиго. Как-то раз, лет пятнадцать назад, у жены Майгониса среди ночи прихватило сердце. Он прибежал к Сёме в одних трусах и в тапках, барабанил в дверь. Сёма успел раньше «скорой» — положил под язык, что нужно, удержал давление, дождался врачей. Майгонис тогда плакал у него на кухне.
— Так что, Майгонис?
— Ничего. Жив-здоров. Только здороваться перестал.
Сёма помолчал.
— Первые пару раз я думал — может, не заметил. Может, плохо себя чувствует. Месяц, второй. Потом понял — нет. Видит и отворачивается. Я однажды его прямо в лифте спросил: «Майгонис, я тебя чем-то обидел?» Он постоял, посмотрел в пол и говорит: «Извини, Семён. Ничего личного». И вышел на своём этаже.
— И всё?
— И всё. Уже пятый год отворачиваемся друг от друга. Как чужие. Хуже, чем чужие. Я ведь его жену тогда, считай, с того света вытащил. А теперь — «ничего личного». Сегодня вот опять. Два этажа ехали, оба — в пол. Вышел — даже не кивнул.
Я молчал. Сёма отпил чай.
— Знаешь, меня никто не трогает. Я законопослушный. Налоги плачу. В полицию не вызывают, в списки не вносят. На бумаге у меня всё в порядке.
Он поставил чашку.
— Но ты пойми. Каждое утро я выхожу в подъезд, где сосед, с которым тридцать лет здоровался, отворачивается. Иду в магазин, где кассирша, услышав мой акцент, переходит на английский — не на русский, на английский. Демонстративно. Иду по улице, по которой ходят люди, ненавидящие меня за то, что я родился. Не меня — таких, как я. И я не знаю, кто из встречных сегодня надумает натравить на меня собаку.
Он усмехнулся коротко, невесело.
— Я к вечеру задыхаюсь. Не от сердца. От этого. Прихожу домой, закрываю дверь — и минут десять просто стою в прихожей. Дышу.
Помолчал.
— Это мой опыт. Но я не знаю никого, у кого бы вышло иначе. Может, такие есть. Я их не встречал.
Я выключил камеру и пошёл на кухню за водой. Стоял у крана, смотрел на тёмное окно и думал, что этот разговор у нас не первый. И даже не десятый. Я вспомнил его звонок двухтысячного, кажется, года. Сёма тогда сдавал на гражданство. Сидел и зубрил, как восьмиклассник, — билеты по языку, по истории, по конституции. Ему было лет пятьдесят с небольшим. Думал, что, если станет полноправным гражданином, перестанет чувствовать себя гостем в своей стране. Сдал. Лучше не стало.
Он позвонил мне вечером после экзамена. Голос был не его — тихий, как у простуженного.
— Слушай, — сказал он, — я только что зашёл в душ в одежде.
Я тогда не понял. Подумал — устал, перенервничал, перепил, наконец… В жизни всякое бывает. Попробовал пошутить. Он ответил:
— Я сдал. Всё сдал с первого раза. На истории мне попался вопрос про оккупацию. Я отвечал так, как у них в учебнике. Слово в слово. Что Советский Союз оккупировал Латвию в сороковом, что потом был тоталитарный режим, что освобождение в сорок пятом — это вторая оккупация. Я всё это говорил. Я. А мой отец воевал. Его ранили под Шяуляем в сорок четвёртом, он там чуть не остался навсегда. А по их учебнику он — оккупант. И я с этим только что согласился. За бумажку.
Сёма замолчал. Я слышал, как он дышит в трубку.
— Ты понимаешь, что я сейчас сделал? Я не себе изменил. Себе бы ладно. Я отцу изменил. Он-то уже умер, он не возразит. И вот я стою в душе в пальто и думаю — отец молчит, потому что нет его. А я-то живой. За него теперь некому ответить. Только мне. А я…
Сёма глухо надолго замолчал. Я тогда подумал — пройдёт. Перегорит. Свыкнется. Сёма крепкий, отойдёт. Мы с ним больше об этом не говорили. Двадцать с лишним лет — ни разу.
Сейчас, сидя у тёмного окна на бат-ямской кухне, я понимаю: не отошёл. Просто всё это время оно копилось — экзамен, потом памятники, потом школы, потом дети, потом Майгонис. Один камень за другим выпадал из стены. И только сейчас, когда стены уже нет, видно, что разрушение шло давно. Просто мы тогда смотрели в другую сторону.
Я вернулся к ноутбуку. Сёма сидел в той же позе, смотрел в чашку. Поднял глаза, увидел меня.
— Ну ладно, — сказал. — Поздно уже. Ты ложись. И береги себя там у себя. Слышишь?
— Слышу, Сёма. Созвонимся.
Он кивнул. Не попрощался словами — просто кивнул и закрыл крышку со своей стороны. Экран остался пустым.
Я сидел перед погасшим экраном и думал про его отца. Раненого под Шяуляем в сорок четвёртом. Молчащего теперь, потому что его нет. И про то, что отвечать за него — действительно больше некому.
А за окном у меня — тишина. Та самая, которая после сирен. Когда уже отбой, и можно встать с пола, но почему-то не встаёшь. Лежишь и слушаешь свой собственный город. И думаешь, что где-то сейчас в своей квартире в рижском доме сидит Сёма. Парой этажей выше — Майгонис. В своей.
Два старика за двумя дверьми. Вроде бы и небо над обоими — одно. Или нет?
Дискуссия
Еще по теме
Еще по теме
Юрий Алексеев
Отец-основатель
ПОЧЕМУ ИРАН НЕ СЯДЕТ ЗА СТОЛ ПЕРЕГОВОРОВ
Больше никогда
Игорь Гусев
Историк, публицист
РОЖДЕНИЕ ПРОЕКТА КЛИО
Путь соотечественника
Игорь Гусев
Историк, публицист
РИГА И ЛИХИЕ ДЕВЯНОСТЫЕ
Из цикла «Путь соотечественника»
Игорь Гусев
Историк, публицист
КАК СТАНОВЯТСЯ ЛЮДЬМИ ТРЕТЬЕГО СОРТА
Путь соотечественника. Часть 16