Союз писателей

04.01.2014

Олег Озернов
Латвия

Олег Озернов

Инженер-писатель

И снова за Одессу

Из писем другу

И снова за Одессу
  • Участники дискуссии:

    9
    27
  • Последняя реплика:

    больше месяца назад

Окончание. Начало — здесь


«Гримируют городу Круппы и Круппики
грозящих бровей морщь,
а во рту
умерших слов разлагаются трупики,
только два живут, жирея —
«сволочь»
и еще какое-то,
кажется — «борщ».
Поэты,
размокшие в плаче и всхлипе,
бросились от улицы, ероша космы:
«Как двумя такими выпеть,
и барышню,
и любовь,
и цветочек под росами?»
 
А за поэтами —
уличные тыщи:
студенты,
проститутки,
подрядчики.
Господа!
Остановитесь!
Вы не нищие,
вы не смеете просить подачки!
 
Нам, здоровенным,
с шагом саженьим,
надо не слушать, а рвать их —
их,
присосавшихся бесплатным приложением
к каждой двуспальной кровати!
 
Их ли смиренно просить:
«Помоги мне!»
Молить о гимне,
об оратории!
Мы сами творцы в горящем гимне —
шуме фабрики и лаборатории.
Что мне до Фауста,
феерией ракет
скользящего с Мефистофелем в небесном паркете!
Я знаю —
гвоздь у меня в сапоге
кошмарней, чем фантазия у Гете!
 
Я,
златоустейший,
чье каждое слово
душу новородит,
именинит тело,
говорю вам:
мельчайшая пылинка живого
ценнее всего, что я сделаю и сделал!
Слушайте!
Проповедует,
мечась и стеня,
сегодняшнего дня крикогубый Заратустра!
Мы
с лицом, как заспанная простыня,
с губами, обвисшими, как люстра,
мы,
каторжане города-лепрозория,
где золото и грязь изъя́звили проказу, —
мы чище венецианского лазорья,
морями и солнцами омытого сразу!
Плевать, что нет
у Гомеров и Овидиев
людей, как мы,
от копоти в оспе.
Я знаю —
солнце померкло б, увидев
наших душ золотые россыпи!
 
Жилы и мускулы — молитв верней.
Нам ли вымаливать милостей времени!
Мы —
каждый —
держим в своей пятерне
миров приводные ремни!
Это взвело на Голгофы аудиторий
Петрограда, Москвы, Одессы, Киева,
и не было ни одного,
который
не кричал бы:
«Распни,
распни его!»
Но мне —
люди,
и те, что обидели —
вы мне всего дороже и ближе.
Видели,
как собака бьющую руку лижет?!
Я,
обсмеянный у сегодняшнего племени,
как длинный
скабрезный анекдот,
вижу идущего через горы времени,
которого не видит никто.
 
Где глаз людей обрывается куцый,
главой голодных орд,
в терновом венце революций
грядет шестнадцатый год.
А я у вас — его предтеча;
я — где боль, везде;
на каждой капле слезовой течи
ра́спял себя на кресте.
Уже ничего простить нельзя.
Я выжег души, где нежность растили.
Это труднее, чем взять
тысячу тысяч Бастилии!
 
И когда,
приход его
мятежом оглашая,
выйдете к спасителю —
вам я
душу вытащу,
растопчу,
чтоб большая!
и окровавленную дам, как знамя.
 
Ах, зачем это,
откуда это
в светлое весело
грязных кулачищ замах!
Пришла
и голову отчаянием занавесила
мысль о сумасшедших домах.
 
И —
как в гибель дредноута
от душащих спазм
бросаются в разинутый люк —
сквозь свой
до крика разодранный глаз
лез, обезумев, Бурлюк.
 
Почти окровавив исслезенные веки,
вылез,
встал,
пошел
и с нежностью, неожиданной в жирном человеке,
взял и сказал:
«Хорошо!»
 
Хорошо, когда в желтую кофту
душа от осмотров укутана!
Хорошо,
когда брошенный в зубы эшафоту,
крикнуть:
«Пейте какао Ван-Гутена!»
И эту секунду,
бенгальскую
громкую,
я ни на что б не выменял,
я ни на...
А из сигарного дыма
ликерною рюмкой
вытягивалось пропитое лицо Северянина.
Как вы смеете называться поэтом
и, серенький, чирикать, как перепел!
Сегодня
надо
кастетом
кроиться миру в черепе!
 
Вы,
обеспокоенные мыслью одной —
«изящно пляшу ли», —
смотрите, как развлекаюсь
я —
площадной
сутенер и карточный шулер!
 
От вас,
которые влюбленностью мокли,
от которых
в столетия слеза лилась,
уйду я,
солнце моноклем
вставлю в широко растопыренный глаз.
 
Невероятно себя нарядив,
пойду по земле,
чтоб нравился и жегся,
а впереди
на цепочке Наполеона поведу, как мопса.
 
Вся земля поляжет женщиной,
заерзает мясами, хотя отдаться;
вещи оживут —
губы вещины
засюсюкают:
«цаца, цаца, цаца!»
Вдруг
и тучи
и облачное прочее
подняло на небе невероятную качку,
как будто расходятся белые рабочие,
небу объявив озлобленную стачку.
Гром из-за тучи, зверея, вылез,
громадные ноздри задорно высморкал,
и небье лицо секунду кривилось
суровой гримасой железного Бисмарка.
И кто-то,
запутавшись в облачных путах,
вытянул руки к кафе —
и будто по-женски,
и нежный как будто,
и будто бы пушки лафет.
Вы думаете —
это солнце нежненько
треплет по щечке кафе?
Это опять расстрелять мятежников
грядет генерал Галифе!
 
Выньте, гулящие, руки из брюк —
берите камень,
нож или бомбу, а если у которого нету рук —
пришел чтоб и бился лбом бы!
 
Идите, голодненькие,
потненькие,
покорненькие,
закисшие в блохастом гря́зненьке!
Идите!
Понедельники и вторники
окрасим кровью в праздники!
 
Пускай земле под ножами припомнится,
кого хотела опошлить!
Земле,
обжиревшей, как любовница,
которую вылюбил Ротшильд!
 
Чтоб флаги трепались в горячке пальбы,
как у каждого порядочного праздника —
выше вздымайте, фонарные столбы,
окровавленные туши лабазников.
 
Изругивался,
вымаливался,
резал,
лез за кем-то
вгрызаться в бока.
На небе, красный, как марсельеза,
вздрагивал, околевая, закат.
 
Уже сумасшествие.
Ничего не будет.
Ночь придет,
перекусит
и съест.
Видите —
небо опять иудит
пригоршнью обрызганных предательством звезд?
 
Пришла.
Пирует Мамаем,
задом на город насев.
Эту ночь глазами не проломаем,
черную, как Азеф!
 
Eжусь, зашвырнувшись в трактирные углы,
вином обливаю душу и скатерть
и вижу:
в углу — глаза круглы, —
глазами в сердце въелась богоматерь.
Чего одаривать по шаблону намалеванному
сиянием трактирную ораву!
Видишь — опять
голгофнику оплеванному
предпочитают Варавву?
 
Может быть, нарочно я
в человечьем меси́ве
лицом никого не новей.
Я,
может быть,
самый красивый
из всех твоих сыновей.
 
Дай им,
заплесневшим в радости,
скорой смерти времени,
чтоб стали дети,
должные подрасти,
мальчики — отцы,
девочки — забеременели.
И новым рожденным дай обрасти
пытливой сединой волхвов,
и придут они —
и будут детей крестить
именами моих стихов.
 
Я, воспевающий машину и Англию,
может быть, просто,
в самом обыкновенном евангелии
тринадцатый апостол.
И когда мой голос
похабно ухает —
от часа к часу,
целые сутки,
может быть, Иисус Христос нюхает
моей души незабудки».

 
 
Нельзя отказывать в любви поэту. Он может разрушить мир. Разрушить уже одним тем, что начинает видеть его насквозь. А это видение обнажать нельзя. Может ослепить неподготовленных.

 
«Мария! Мария! Мария!
Пусти, Мария!
Я не могу на улицах!
Не хочешь?
Ждешь,
как щеки провалятся ямкою,
попробованный всеми,
пресный,
я приду
и беззубо прошамкаю,
что сегодня я
«удивительно честный».
 
Мария,
видишь —
я уже начал сутулиться.
В улицах
люди жир продырявят в четыреэтажных зобах,
высунут глазки,
потертые в сорокгодовой таске, —
перехихикиваться,
что у меня в зубах
— опять! —
черствая булка вчерашней ласки.
 
Дождь обрыдал тротуары,
лужами сжатый жулик,
мокрый, лижет улиц забитый булыжником труп
а на седых ресницах —
да! —
на ресницах морозных сосулек
слезы из глаз —
да! —
из опущенных глаз водосточных труб.
Всех пешеходов морда дождя обсосала,
а в экипажах лощился за жирным атлетом атлет:
лопались люди,
проевшись насквозь,
и сочилось сквозь трещины сало,
мутной рекой с экипажей стекала
вместе с иссосанной булкой
жевотина старых котлет.
 
Мария!
Как в зажиревшее ухо втиснуть им тихое слово?
Птица
побирается песней,
поет,
голодна и звонка,
а я человек, Мария,
простой,
выхарканный чахоточной ночью в грязную руку Пресни.
Мария, хочешь такого?
Пусти, Мария!
Судорогой пальцев зажму я железное горло звонка!
Мария!
Звереют улиц выгоны.
На шее ссадиной пальцы давки.
Открой!
Больно!
Видишь — натыканы
в глаза из дамских шляп булавки!
 
Пустила.
Детка!
Не бойся,
что у меня на шее воловьей
потноживотые женщины мокрой горою сидят, —
это сквозь жизнь я тащу
миллионы огромных чистых Любовей
и миллион миллионов маленьких грязных любят.
 
Не бойся,
что снова,
в измены ненастье,
прильну я к тысячам хорошеньких лиц, —
«любящие Маяковского!» —
да ведь это ж династия
на сердце сумасшедшего восшедших цариц.
 
Мария, ближе!
В раздетом бесстыдстве,
в боящейся дрожи ли,
но дай твоих губ неисцветшую прелесть:
я с сердцем ни разу до мая не дожили,
а в прожитой жизни
лишь сотый апрель есть.
 
Мария!
Поэт сонеты поет Тиане,
а я —
весь из мяса,
человек весь —
тело твое просто прошу,
как просят христиане —
«хлеб наш насущный
даждь нам днесь».
 
Мария — дай!
Мария!
Имя твое я боюсь забыть,
как поэт боится забыть
какое-то
в муках ночей рожденное слово,
величием равное богу.
Тело твое
я буду беречь и любить,
как солдат, обрубленный войною,
ненужный,
ничей,
бережет свою единственную ногу.
 
Мария —
не хочешь?
Не хочешь!
Ха!
Значит — опять
темно и понуро
сердце возьму,
слезами окапав,
нести,
как собака,
которая в конуру
несет
перееханную поездом лапу.
 
Кровью сердца дорогу радую,
липнет цветами у пыли кителя.
Тысячу раз опляшет Иродиадой
солнце землю —
голову Крестителя».

 

Нельзя отказывать в любви поэту. Разрушив от тоски себя и мир вокруг, он примется за Бога.
 

«И когда мое количество лет
выпляшет до конца —
миллионом кровинок устелется след
к дому моего отца.
Вылезу
грязный (от ночевок в канавах),
стану бок о бо́к,
наклонюсь
и скажу ему на́ ухо:
— Послушайте, господин бог!
Как вам не скушно
в облачный кисель
ежедневно обмакивать раздобревшие глаза?
Давайте — знаете —
устроимте карусель
на дереве изучения добра и зла!
 
Вездесущий, ты будешь в каждом шкапу,
и вина такие расставим по́ столу,
чтоб захотелось пройтись в ки-ка-пу
хмурому Петру Апостолу.
А в рае опять поселим Евочек:
прикажи, —
сегодня ночью ж
со всех бульваров красивейших девочек
я натащу тебе.
Хочешь?
Не хочешь?
Мотаешь головою, кудластый?
Супишь седую бровь?
Ты думаешь —
этот,
за тобою, крыластый,
знает, что такое любовь?
 
Я тоже ангел, я был им —
сахарным барашком выглядывал в глаз,
но больше не хочу дарить кобылам
из севрской му́ки изваянных ваз.
 
Всемогущий, ты выдумал пару рук,
сделал,
что у каждого есть голова, —
отчего ты не выдумал,
чтоб было без мук
целовать, целовать, целовать?!
 
Я думал — ты всесильный божище,
а ты недоучка, крохотный божик.
Видишь, я нагибаюсь,
из-за голенища
достаю сапожный ножик.
 
Крыластые прохвосты!
Жмитесь в раю!
Ерошьте перышки в испуганной тряске!
Я тебя, пропахшего ладаном, раскрою́
отсюда до Аляски!
 
Пустите!
Меня не остановите.
Вру я,
в праве ли,
но я не могу быть спокойней.
Смотрите —
звезды опять обезглавили
и небо окровавили бойней!
Эй, вы!
Небо!
Снимите шляпу!
Я иду!
Глухо.
Вселенная спит,
положив на лапу
с клещами звезд огромное ухо».

 

Они останутся чуть больше, чем друзьями. Совсем, как мы с тобой. И так же будут переписываться, и доверять себя друг другу. И всегда между ними будет стоять то яркое несовпадение чувств... на заре их встречи. И длиться это тоже будет годами. Пока Он не уйдет. Хотя думаю, такое взаимодействие душ не заканчивается с кончиной тела. Ведь наши души бессмертны. Согласна?
 
 
* * *
 
Проснулся в одиннадцать. Открыл глаза и пришло понимание того, что жизнь вокруг чем-то изменилась. Солнце привычно поселилось в комнате, но окружающее в его лучах светилось иначе. Появилось больше оттенков.
 
Накинул одежду, «вышел в люди». Коммуна блестела, как никогда. Вспотевшие и счастливые Алла с Аннетой заканчивали мыть кухню. Складывалось впечатление, что в коммуне намечается литературный четверг, с приглашением всех знаменитых одесских деятелей искусства, включая Пушкина, Эренбурга и Утесова.
 
Адвокат, пожимая руку в приветствии, лучился гладковыбритым расположением к окружающим и миру в целом. Чем я сразу и воспользовался, предложив ему сброситься на мемориальную доску. Аркадий загорелся было, но при здравом размышлении стороны пришли к выводу, что на дверях в парадном вешать неинтересно, — мало народу увидит и проникнется, а на улице — за разрешениями по исполкомам пол жизни топтаться. И, что главное, — мемориальная доска, посвященная неразделенной любви, стала бы сверх экстравагантностью, даже для такого неординарного города, как Одесса.
 
Адвокат был человеком незаурядным, одесситом до мозга костей. Много позже, в рейсе из маминого письма узнал, что его посадили. Попался на каких-то махинациях с цеховиками. И уже вернувшись домой, я слушал мамин рассказ о том, как они с женой Аркаши темной ночью прятали у нас от конфискации сервизы севрского фарфора и все нажитое непосильным трудом. А поскольку Аркадий был из умных и не ленивых, наш дом быстро превратился в провинциальный филиал Оружейной палаты.
 
Мама здорово рисковала, но или мы не одесситы?..
 
Дальнейшая судьба моих дорогих соседей мне неизвестна. Я тогда больше в море жил, чем на суше. А в скорости мы переехали на Грибоедова, в 6-ю коммуну, последнюю в истории нашей семьи. Это уже другая история.
 
 
Публикация в «Знамени» так и не появилась. Долго еще потом покупали газету и вчитывались в каждый заголовок. Видать не нашла журналисточка продолжения романтичной истории в современных реалиях. Жаль.
 
Тот дом себе стоит. Там все по-старому. Два года назад заходил, постоял во дворике минут десять, смахнул слезу — куда ж без нее...
 
Прекрасно.
 


Наверх
В начало дискуссии

Еще по теме

Мария Иванова
Россия

Мария Иванова

Могу и на скаку остановить, и если надо в избу войти.

ВОЛЧИЙ БИЛЕТ, МАРШАК И КОРОЛЕВА ЭЛИОНОР

Недетская поэзия

Вадим Авва
Латвия

Вадим Авва

Публицист

ЛАТЫШАМ ЭТО ЧИТАТЬ ЗАПРЕЩЕНО

И весь мир в своём разладе поделили меж собой

Александр Гапоненко
Латвия

Александр Гапоненко

Доктор экономических наук

УКРАИНСКИЙ НАЦИЗМ: ПРОБЛЕМЫ ИДЕНТИФИКАЦИИ. ЧАСТЬ 2

Нацистские практики украинских элит в постмайданный период

Vita  Valetchikova
Латвия

Vita Valetchikova

Автор

ЛАМПОЧКА

Чем занимаются доктора наук после конференций и причём здесь лампочка.

ШПРОТОЖУИ АТАКУЭ!

Где-то в середине 90х возвращалась я на автобусе из Курземе в Ригу . Не помню, как зашел разговор с латышской учительницей на соседнем со мной месте, ей тогда было на вид лет 50-

ОТРАБОТАННЫЙ МАТЕРИАЛ

 ей не хотели давать инвалидность на основании того, что она ещё не работала Вот-вот. Мне на комиссии напомнили, что при СССР это называлось ВТЭК, что расшифровывается ка

ЗА ЧТО НАС НЕ ЛЮБЯТ ФРАНЦУЗЫ

Владимир ВысоцкийЯ не люблюЯ не люблю фатального исхода.От жизни никогда не устаю.Я не люблю любое время года,Когда веселых песен не по

ПЛАН МАРКСА

Зато у них, Юрий Васильевич, Маркс был убежденным нацистом!Да и к Карлу Энгельсу и Фридриху Марксу - есть вопросы - по их определениям России...Все таки - ИМХО - не стоит забывать

СОЛДАТ ЧЕТЫРЕХ АРМИЙ

не могу себе представить памятник генералу ВласовуНужно было приехать до мая 2020 года в Подмосковье на Перемиловскую высоту. Там бы вы прочитали имя Власова на мемориале. В 2020 г

Мы используем cookies-файлы, чтобы улучшить работу сайта и Ваше взаимодействие с ним. Если Вы продолжаете использовать этот сайт, вы даете IMHOCLUB разрешение на сбор и хранение cookies-файлов на вашем устройстве.