Лирика
01.01.2014
Виктор Подлубный
Пенсионер
Любовь-по латышски. Голубые горы
Приятное новогоднее воспоминание
-
Участники дискуссии:
-
Последняя реплика:
Виктор Подлубный,
Михаил Хесин,
Александр Гильман,
Александр Литевский,
Vladimir Timofejev,
Марина Феттер,
Ольга  Шапаровская,
Олег Озернов,
Григорий Силин
Наряжая новогоднюю елочку, вспомнил вдруг ни с того ни с сего летнюю разлапистую ель из своего далекого отрочества. Такого рода воспоминания говорят только об одном: весьма сильно ты, брат, повзрослел...
* * *
Есть под городом Огре дивное местечко с очаровательным названием Голубые горы. Не Синие, как произносят некоторые, а именно Голубые, как пояснили мне друзья-латыши, тонко чувствующие поэтические нюансы.
Растут в тех горах сосны да ели, воздух там чист и смолист, а поэтому у подножья одной из гор был построен санаторий для детишек старшего школьного возраста, страдающих чахоткой.
Тех, у кого готова скатиться слеза жалости к страдальцам, спешу уверить, что более жизнерадостной, отвязной и эротически возвышенной публики, собранной в одном месте, и представить себе трудно. Уверяю в этом со знанием дела, поскольку в свое время в Голубых горах обретался и я.
Причин, по которым жизнь в санатории казалась нам распрекрасной, было множество. Назову лишь несколько. Учеба в школе неутомительная, только четыре урока в день по 30 минут каждый. Зато питание шесть раз в день, и три из них — на убой. А еще обязательный дневной сон и долгие прогулки на свежем воздухе. Вечером кино, концерты и танцы. И великолепный половозрастной состав: от 14 до 18 лет, причем, половина — юноши, половина — девушки. Актуальный сегодня национальный состав — тоже половина на половину, хотя вот он-то не имел в Голубых горах никакого значения, потому что в старом деревянном особняке санатория царила совсем иная атмосфера.
Здесь царила всепоглощающая всех нас любовь! Любовь кипела и фонтанировала, от нее не было спасу даже тем, кто и хотел бы увернуться. Если после очередной флюорографии врачи говорили чахоточному: «Все, здоров!» — это звучало как приговор, потому что надо было идти с вещами на выход, оставляя свою любимую долечиваться. Покинутая страдала, не ела день, второй, но уже на третий ее накатывала волна новой оглушительной любви. И уж будьте уверены: она-то, всепобеждающая, лечила чахотку лучше, чем все хитромудрые лекарства вместе взятые. Впрочем, полагаю, это в первую очередь было ясно нашим врачам.
Мою любовь звали Инара. Это была смуглая и черноглазая, как испанка, латышская девушка из виноградного города Сабиле. Инара только что рассталась со скоропостижно выздоровевшим, а потому отправленным в свой Екабпилс юношей Лео, грудь которого она облила слезами, обещая писать ему ежедневно и любить вечно... но тут нечаянно приехал я. В субботу, во время танца моя щека ненароком (клянусь!) коснулась щеки Инары, в ответ я получил сначала гневный взгляд, затем глубокий вздох, затем приглашение «на белый танец» с контактированием уже всего, что могло контактировать, не мешая движению. После чего мои танцы с другими девчонками закончились: у нас с Инарой началась любовь.
Любили мы друг-друга с большой пользой и для здоровья, и для освоения всего богатства наших языков, поскольку общались много и на разнообразные темы. А как мы ссорились! А как ревновали друг-друга к каждому новенькому чахоточному и ко всем телеграфным столбам! А как потом мирились, захлебываясь словами и поцелуями! Нынешние друзья-латыши иногда сильно удивляются некоторым вылетающим из меня словосочетаниям: ну не может их знать русский! И когда я объясняю, что они мне известны от любви, друзья понимающе кивают головами, в уверенности, что это глубокая любовь к языку. А я их и не разуверяю.
Прошла весна, настало лето. Вот и Инаре врачи объявили приговор: «Все, девушка, здорова». Два дня на сборы, два дня обещаний писать и любить вечно... Проводить возлюбленную на вокзал не удалось: за Инарой из Сабиле приехал ее взрослый старший брат, который глянул на меня так, что я к полу прирос. Мы с милой тихо шепнули друг другу самые последние слова, и электричка увезла ее. А я пошел страдать.
День страдаю, второй. Иду как-то по лесу, страдание свое в одиночестве тешу, слова любви шепчу, очи полные любовной влаги к небу обращаю... и вижу, гроза собирается. Пошел быстрее, да не успел — из тучи рухнул дождище. Нырнул я под разлапистую ель, а там уже кто-то стоит. То была Велта.
Велта была девчонкой из-под Вентспилса, с берегов реки Венты. Девчонка была подружкой моей Инары, выбранная ею в подружки по древнему как мир принципу: будь рядом и оттеняй мою яркую индивидуальность. Оттеняла Велта хорошо. Молчаливая, покорная, худенькая как тростиночка и чрезвычайно бедненько одетая. Достоинство я подметил в ней только одно: от нее исходил загадочный и волнующий запах. Это я подметил во время танцев, когда Инара позволяла мне потанцевать с кем-нибудь еще, кроме нее самой, — ясно с кем.
Лишь несколько лет спустя я разгадал загадку этого запаха: то были дешевые духи, под названием «Желудь», выпускавшиеся на нашем «Дзинтарсе». А еще лет двадцать спустя я прямо спросил у директора Герчикова, придумавшего тот запах, отчего это они «Желудь» больше не выпускают, на что мэтр парфюмерии лишь ностальгически вздохнул и философски развел руками: всему-то — свое время, и все-то проходит...
* * *
Однако вернемся под елку. Дождь льет, мы с Велтой стоим, смеемся, у нас сухо. Но дождь пробивается и к нам, капли падают все чаще, чаще, и вот уже вода течет и на нас. Дождь не холодный, веселый, мы еще пуще смеемся, пока не замечаем, что кофточка Велты насквозь намокла, обрисовав все, что в те годы девушки целомудренно прятали от нас под кофточками.
Велта умолкла, глазки сначала опустила, потом подняла, и в них было столько трогательной растерянности, что я обнял ее (просто так, как будто в танце) и она доверчиво прижалась, легонько подрагивая, наверное, уже начала мерзнуть. А тут еще и запах герчикова «Желудя», с его загадочной волнительностью...
Поскольку шел третий день моего расставания с Инарой, пора было влюбляться, и я влюбился. А если быть до конца откровенным, то полюбил. Как и все мы, разницу между этими понятиями я понял значительно позже, а тогда, с первыми проявлениями инстинкта, лишь невнятно почувствовал, что Велта — совсем не Инара. От Инары во мне все клокотало, от Велты во мне что-то тихо и нежно таяло. Инара была писана маслом и шальными мазками, Велта была писана акварелью. Инара была кустом роз, Велта луговым цветком... Каждому свое, но мне была предназначена Велта. И, как выяснилось, не только мне одному.
На второй день моей новой любви ко мне подошел Натан. Я подумал, что хочет сыграть в шахматы. С шахматами Натан не расставался, таская доску под мышкой всегда и всюду. Доска была старинная, из дорогого дерева, оклеенная изнутри мягким зеленым бархатом. Прямо по бархату были начертаны разные автографы, один из них Натан показывал, ожидая адекватного восторга. То был автограф Ласкера, чемпиона мира. Но Ласкера мало кто из нас помнил... В общем-то играть Натану было не с кем, и не потому, что мало кто любил шахматы, а потому, что Натан был выше всех головы на три. Он терпел первые пять-шесть ходов , а потом, бешено двигая свои и чужие фигуры, мгновенно доводил партию до неизбежного мата, наглядно показывая, почему твой ход был некудышным. Натан наверняка тоже стал бы чемпионом мира, это ему обещал восхищенный Таль, но родители увезли паренька с собой в Израиль и там его насквозь дырявые легкие не выдержали синайского жаркого воздуха...
Натан ко мне подошел не в шахматы сыграть, а долго водил по аллеям санаторского парка, потом, отдышавшись и откашлявшись, спросил: «Ты теперь с Велтой?» Я молчал, не зная что в таких случаях нужно отвечать. Натан ответил сам: «Да ладно, я знаю». Посмотрел мне в глаза и сказал жестко, как предупредил: «Хорошая девчонка». Больше он к этой теме не возвращался.
А потом внезапно замолк и друг мой Юрис, замечательный парень, с которым я познакомился при забавных обстоятельствах: он, размазывая слезы, всхлипывая и хохоча, катался по кровати — это он так книгу читал. Пройдя мимо я прочел на обложке: М.Шолохов. «Поднятая целина». Эх, сколько мы с Юрисом задушевных разговоров наговорили! Он знал так много, и под таким неожиданным углом видел суть вещей, что разговоры те были без всякого преувеличения школой, хотя учителю, как и мне, было только шестнадцать. Потом друг мой стал диктором на телевидении, и я много лет кряду, увидев его на экране, говорил ему «Привет, Юра!».
Но это потом, а тем летом друг увидел однажды нас вдвоем с Велтой и умолк. Не звал в парк выяснять отношений словами, не звал в лес драться, а просто замолчал, и все читал и читал свои любимые книжки.
В это же время на меня свалилась другая напасть: Инарины письма. Которые приходили ежедневно, а в иной день по два. Длинные, исписанные аккуратным почерком, они образно повествовали о чувствах девушки из скучного провинциального городка, тоскующей по нашему жизнерадостному богоугодному заведению и всеми силами рвущейся туда, к возлюбленному. Но ее к нему не пускали — здоровье девушку подводило, в том смысле, что была девушка абсолютно здорова.
Я сначала отвечал на каждое, потом через одно, потом... Потом, в середине лета, меня вызвали к главному врачу санатория. Увидев в кабинете еще и моего лечащего врача, я понял, что обречен. Две милых докторши — Кратуле и Володина — с чувством глубокого профессионального удовлетворения разглядывали мои флюорограммы, не находя в них оснований для дальнейшего лечения. «Все, здоров!».
Узнав о приговоре, Велта обняла меня с такой силой, что я аж задохнулся. И тут же убежала. Видевший это мой друг Сашка молча достал из кармана пачку сигарет. Так я впервые в жизни закурил. Оказалось, гадость страшная, но втянулся, выкурив в итоге, как подсчитала моя дочь, сигарету длиной от Риги до Огре. Ужас!
У меня нет объяснений, почему я бросил Велту, перестав писать ей. Нет, и все тут. Да и ее письма были коротенькими, неумелыми и очень скромными в литературном отношении, но только одна единственная фраза «у нас все время идет дождь, а мне нравится, и ты знаешь, почему» могла необыкновенно взволновать и мысленно вернуть в Голубые горы... Но вокруг меня уже завертелась рижская жизнь, с ее совсем иным общением и иными радостями. И с другими любовями. В общем, потерял я Велту.
* * *
Но пару лет назад наступил у меня, как и у каждого мужика, момент, когда возникает непреодолимая тяга зачем-то вернуться в юность, возможно, что-то там отыскать или понять. А потому сел я в машину и поехал, куда глаза глядят. А глядели они в карту, прослеживая маршрут через городок Сабиле к городу Вентспилсу.
Сабиле — наша гордость, ибо занесен в мировые анналы. У подножья гордости — у знаменитой на весь свет виноградной горы — я и остановил бег машины. Было жарко. Народу на улице мало, а те кто попадался, на мои распросы не могли ответить, хотя по провинциальному сильно старались, перебирая в памяти всех подряд. Увы, адреса я не помнил... Не судьба! Сел в машину и поехал в сторону Вентспилса.
Уже на выезде из городка увидел старенькие «Жигули» с открытым капотом, под которым кто-то возился. Остановился, спросил, не помочь ли чем. Возившийся распрямился, вытер руки, и сказал, что уже сам справился. Закурили. И тут я возьми да и спроси, а не местный ли он и не знает ли Инару. Мужик пристально глянул на меня, и в тот самый момент, когда я понял, кто передо мной, спросил по-русски: «Ты свои письма забрать приехал?»
Мы с братом Инары просидели в его холостяцком доме до первых петухов, выкушали две бутылки водки под местные огурчики (намного вкуснее местного винограда), пересмотрели все семейные альбомы и поутру уже были друзьями...
Инара окончила пединститут в Лиепае, там же познакомилась с лейтенантом ВМФ СССР, который увез ее в Североморск, потом на Тихий океан, потом, отслужив, на его родину, на Кубань. У них четверо детей. Инара, как педагог со стажем, уже на пенсии. Дом, сад-огород, в общем — тихая гавань. В Сабиле уже давно не была: границы, что б их!
«Адрес дать?» — спросил брат. Я покачал головой. «А письма?» — и он вынул из комода коробку. Я покачал головой еще раз. Он кивнул и, глядя в окно, печально спросил: «И чего это она в вас такого находила?». Вопрос был риторическим, я попрощался и поехал искать Велту.
* * *
Место, откуда родом Велта, долго искать не пришлось, местные сразу указали, потому как фамилия Велты и название хутора были одинаковы. Дом выглядел нежилым, сиротским, ни кур вокруг, ни собак. Тишина, марево, ленивая речка блестит.
И вдруг вижу, идет от речки дед, руками машет и сам себе что-то доказывает. Причем в этой стопроцентно латышской сторонушке доказательства звучали на стопроцентно русском языке, сдобренным для связки слов незлобивым матом. А позади его, с тазиком выполосканного белья, шла моя Велта — тоненькая и голенастая, какими бывают девочки в пятнадцать лет.
Подойдя, дед умолк и уставился на меня, а я на девочку. Мы так долго стояли. «Ну?! — вернул нас дед к действительности, обдав застарелым перегаром. — Раз приехал, значит, по делу. Значит, пошли в дом».
Толкнул калитку, и мы пошли. «Я щас», — сказал хозяин, нырнув в погреб.
Дом внутри выглядел тоже сиротским, но чистым. Девочка на меня выжидающе поглядывала, и я не мог от нее глаз отвести.
— Как тебя зовут?
— Илга.
— А маму зовут Велта?
— Да, Велта. Вы ее знали?
От этого «знали» в сердце тут же вошла стальная спица, да там и осталась торчать. Похоже, девочка это заметила.
— Мамы уже нет. Вам нехорошо?
Мне было очень нехорошо. Дед, принесший из погреба миску капусты и что-то мутное в бутылке, оказался мужем Велты и отцом Илги, а в далеком прошлом — прапорщиком гвардейского ракетно-зенитного дивизиона, расквартированного поблизости. Он увидел Велту в клубе на танцах, и понял, что именно эта девушка предназначена ему. Потом долго ходил вокруг да около, пока не сломил ее сопротивление и лед настороженности ее родителей, которым, впрочем, деваться было некуда — ну не было в округе иных женихов. Парнем он оказался заботливым и работящим, и Велта к нему привыкла, а потом полюбила, и ее родители тоже, лишь одного не смогли понять: его тотальную неспособность к языкам.
Велта, ее мать и отец сорвались с обледенелого шоссе, уйдя в глубокий овраг: у старенькой машины покрышки были совсем лысые. В одно мгновение тесноватый домик стал никчемно просторным, в одну ночь гвардии-прапорщик поседел и состарился. Его воинская часть убралась по добру по здорову в Россию, во чисто поле. А он остался. Да и куда было ехать бывшему детдомовцу с двухлетней дочкой на руках...
Пока мы говорили, запивая грусть мутной гадостью, дочка сидела в уголочке не шелохнувшись, зажав руки между колен. Копия мамы. И смотрела точно так же открыто. Но читался в том взгляде недетский риторический вопрос: «И чего это она в вас такого находила?»
И хотя вопрос не требовал ответа, я, прощаясь, все же сказал девочке: «Как бы это объяснить?.. Дело не в нас, а в том, что со всеми нами случается в молодости. А случается там любовь. Ошеломляющая и необъяснимая. С годами хочется, чтобы ошеломило ну хотя бы еще разок, но...»
Даже если Илга меня не поняла, чуток попозже поймет. Никуда девочке от этого не деться.
Илл. автора.
Комп, мышь, Paint.
Есть под городом Огре дивное местечко с очаровательным названием Голубые горы. Не Синие, как произносят некоторые, а именно Голубые, как пояснили мне друзья-латыши, тонко чувствующие поэтические нюансы.
Растут в тех горах сосны да ели, воздух там чист и смолист, а поэтому у подножья одной из гор был построен санаторий для детишек старшего школьного возраста, страдающих чахоткой.
Тех, у кого готова скатиться слеза жалости к страдальцам, спешу уверить, что более жизнерадостной, отвязной и эротически возвышенной публики, собранной в одном месте, и представить себе трудно. Уверяю в этом со знанием дела, поскольку в свое время в Голубых горах обретался и я.
Причин, по которым жизнь в санатории казалась нам распрекрасной, было множество. Назову лишь несколько. Учеба в школе неутомительная, только четыре урока в день по 30 минут каждый. Зато питание шесть раз в день, и три из них — на убой. А еще обязательный дневной сон и долгие прогулки на свежем воздухе. Вечером кино, концерты и танцы. И великолепный половозрастной состав: от 14 до 18 лет, причем, половина — юноши, половина — девушки. Актуальный сегодня национальный состав — тоже половина на половину, хотя вот он-то не имел в Голубых горах никакого значения, потому что в старом деревянном особняке санатория царила совсем иная атмосфера.
Здесь царила всепоглощающая всех нас любовь! Любовь кипела и фонтанировала, от нее не было спасу даже тем, кто и хотел бы увернуться. Если после очередной флюорографии врачи говорили чахоточному: «Все, здоров!» — это звучало как приговор, потому что надо было идти с вещами на выход, оставляя свою любимую долечиваться. Покинутая страдала, не ела день, второй, но уже на третий ее накатывала волна новой оглушительной любви. И уж будьте уверены: она-то, всепобеждающая, лечила чахотку лучше, чем все хитромудрые лекарства вместе взятые. Впрочем, полагаю, это в первую очередь было ясно нашим врачам.
Мою любовь звали Инара. Это была смуглая и черноглазая, как испанка, латышская девушка из виноградного города Сабиле. Инара только что рассталась со скоропостижно выздоровевшим, а потому отправленным в свой Екабпилс юношей Лео, грудь которого она облила слезами, обещая писать ему ежедневно и любить вечно... но тут нечаянно приехал я. В субботу, во время танца моя щека ненароком (клянусь!) коснулась щеки Инары, в ответ я получил сначала гневный взгляд, затем глубокий вздох, затем приглашение «на белый танец» с контактированием уже всего, что могло контактировать, не мешая движению. После чего мои танцы с другими девчонками закончились: у нас с Инарой началась любовь.
Любили мы друг-друга с большой пользой и для здоровья, и для освоения всего богатства наших языков, поскольку общались много и на разнообразные темы. А как мы ссорились! А как ревновали друг-друга к каждому новенькому чахоточному и ко всем телеграфным столбам! А как потом мирились, захлебываясь словами и поцелуями! Нынешние друзья-латыши иногда сильно удивляются некоторым вылетающим из меня словосочетаниям: ну не может их знать русский! И когда я объясняю, что они мне известны от любви, друзья понимающе кивают головами, в уверенности, что это глубокая любовь к языку. А я их и не разуверяю.
Прошла весна, настало лето. Вот и Инаре врачи объявили приговор: «Все, девушка, здорова». Два дня на сборы, два дня обещаний писать и любить вечно... Проводить возлюбленную на вокзал не удалось: за Инарой из Сабиле приехал ее взрослый старший брат, который глянул на меня так, что я к полу прирос. Мы с милой тихо шепнули друг другу самые последние слова, и электричка увезла ее. А я пошел страдать.
День страдаю, второй. Иду как-то по лесу, страдание свое в одиночестве тешу, слова любви шепчу, очи полные любовной влаги к небу обращаю... и вижу, гроза собирается. Пошел быстрее, да не успел — из тучи рухнул дождище. Нырнул я под разлапистую ель, а там уже кто-то стоит. То была Велта.
Велта была девчонкой из-под Вентспилса, с берегов реки Венты. Девчонка была подружкой моей Инары, выбранная ею в подружки по древнему как мир принципу: будь рядом и оттеняй мою яркую индивидуальность. Оттеняла Велта хорошо. Молчаливая, покорная, худенькая как тростиночка и чрезвычайно бедненько одетая. Достоинство я подметил в ней только одно: от нее исходил загадочный и волнующий запах. Это я подметил во время танцев, когда Инара позволяла мне потанцевать с кем-нибудь еще, кроме нее самой, — ясно с кем.
Лишь несколько лет спустя я разгадал загадку этого запаха: то были дешевые духи, под названием «Желудь», выпускавшиеся на нашем «Дзинтарсе». А еще лет двадцать спустя я прямо спросил у директора Герчикова, придумавшего тот запах, отчего это они «Желудь» больше не выпускают, на что мэтр парфюмерии лишь ностальгически вздохнул и философски развел руками: всему-то — свое время, и все-то проходит...
* * *
Однако вернемся под елку. Дождь льет, мы с Велтой стоим, смеемся, у нас сухо. Но дождь пробивается и к нам, капли падают все чаще, чаще, и вот уже вода течет и на нас. Дождь не холодный, веселый, мы еще пуще смеемся, пока не замечаем, что кофточка Велты насквозь намокла, обрисовав все, что в те годы девушки целомудренно прятали от нас под кофточками.
Велта умолкла, глазки сначала опустила, потом подняла, и в них было столько трогательной растерянности, что я обнял ее (просто так, как будто в танце) и она доверчиво прижалась, легонько подрагивая, наверное, уже начала мерзнуть. А тут еще и запах герчикова «Желудя», с его загадочной волнительностью...
Поскольку шел третий день моего расставания с Инарой, пора было влюбляться, и я влюбился. А если быть до конца откровенным, то полюбил. Как и все мы, разницу между этими понятиями я понял значительно позже, а тогда, с первыми проявлениями инстинкта, лишь невнятно почувствовал, что Велта — совсем не Инара. От Инары во мне все клокотало, от Велты во мне что-то тихо и нежно таяло. Инара была писана маслом и шальными мазками, Велта была писана акварелью. Инара была кустом роз, Велта луговым цветком... Каждому свое, но мне была предназначена Велта. И, как выяснилось, не только мне одному.
На второй день моей новой любви ко мне подошел Натан. Я подумал, что хочет сыграть в шахматы. С шахматами Натан не расставался, таская доску под мышкой всегда и всюду. Доска была старинная, из дорогого дерева, оклеенная изнутри мягким зеленым бархатом. Прямо по бархату были начертаны разные автографы, один из них Натан показывал, ожидая адекватного восторга. То был автограф Ласкера, чемпиона мира. Но Ласкера мало кто из нас помнил... В общем-то играть Натану было не с кем, и не потому, что мало кто любил шахматы, а потому, что Натан был выше всех головы на три. Он терпел первые пять-шесть ходов , а потом, бешено двигая свои и чужие фигуры, мгновенно доводил партию до неизбежного мата, наглядно показывая, почему твой ход был некудышным. Натан наверняка тоже стал бы чемпионом мира, это ему обещал восхищенный Таль, но родители увезли паренька с собой в Израиль и там его насквозь дырявые легкие не выдержали синайского жаркого воздуха...
Натан ко мне подошел не в шахматы сыграть, а долго водил по аллеям санаторского парка, потом, отдышавшись и откашлявшись, спросил: «Ты теперь с Велтой?» Я молчал, не зная что в таких случаях нужно отвечать. Натан ответил сам: «Да ладно, я знаю». Посмотрел мне в глаза и сказал жестко, как предупредил: «Хорошая девчонка». Больше он к этой теме не возвращался.
А потом внезапно замолк и друг мой Юрис, замечательный парень, с которым я познакомился при забавных обстоятельствах: он, размазывая слезы, всхлипывая и хохоча, катался по кровати — это он так книгу читал. Пройдя мимо я прочел на обложке: М.Шолохов. «Поднятая целина». Эх, сколько мы с Юрисом задушевных разговоров наговорили! Он знал так много, и под таким неожиданным углом видел суть вещей, что разговоры те были без всякого преувеличения школой, хотя учителю, как и мне, было только шестнадцать. Потом друг мой стал диктором на телевидении, и я много лет кряду, увидев его на экране, говорил ему «Привет, Юра!».
Но это потом, а тем летом друг увидел однажды нас вдвоем с Велтой и умолк. Не звал в парк выяснять отношений словами, не звал в лес драться, а просто замолчал, и все читал и читал свои любимые книжки.
В это же время на меня свалилась другая напасть: Инарины письма. Которые приходили ежедневно, а в иной день по два. Длинные, исписанные аккуратным почерком, они образно повествовали о чувствах девушки из скучного провинциального городка, тоскующей по нашему жизнерадостному богоугодному заведению и всеми силами рвущейся туда, к возлюбленному. Но ее к нему не пускали — здоровье девушку подводило, в том смысле, что была девушка абсолютно здорова.
Я сначала отвечал на каждое, потом через одно, потом... Потом, в середине лета, меня вызвали к главному врачу санатория. Увидев в кабинете еще и моего лечащего врача, я понял, что обречен. Две милых докторши — Кратуле и Володина — с чувством глубокого профессионального удовлетворения разглядывали мои флюорограммы, не находя в них оснований для дальнейшего лечения. «Все, здоров!».
Узнав о приговоре, Велта обняла меня с такой силой, что я аж задохнулся. И тут же убежала. Видевший это мой друг Сашка молча достал из кармана пачку сигарет. Так я впервые в жизни закурил. Оказалось, гадость страшная, но втянулся, выкурив в итоге, как подсчитала моя дочь, сигарету длиной от Риги до Огре. Ужас!
У меня нет объяснений, почему я бросил Велту, перестав писать ей. Нет, и все тут. Да и ее письма были коротенькими, неумелыми и очень скромными в литературном отношении, но только одна единственная фраза «у нас все время идет дождь, а мне нравится, и ты знаешь, почему» могла необыкновенно взволновать и мысленно вернуть в Голубые горы... Но вокруг меня уже завертелась рижская жизнь, с ее совсем иным общением и иными радостями. И с другими любовями. В общем, потерял я Велту.
* * *
Но пару лет назад наступил у меня, как и у каждого мужика, момент, когда возникает непреодолимая тяга зачем-то вернуться в юность, возможно, что-то там отыскать или понять. А потому сел я в машину и поехал, куда глаза глядят. А глядели они в карту, прослеживая маршрут через городок Сабиле к городу Вентспилсу.
Сабиле — наша гордость, ибо занесен в мировые анналы. У подножья гордости — у знаменитой на весь свет виноградной горы — я и остановил бег машины. Было жарко. Народу на улице мало, а те кто попадался, на мои распросы не могли ответить, хотя по провинциальному сильно старались, перебирая в памяти всех подряд. Увы, адреса я не помнил... Не судьба! Сел в машину и поехал в сторону Вентспилса.
Уже на выезде из городка увидел старенькие «Жигули» с открытым капотом, под которым кто-то возился. Остановился, спросил, не помочь ли чем. Возившийся распрямился, вытер руки, и сказал, что уже сам справился. Закурили. И тут я возьми да и спроси, а не местный ли он и не знает ли Инару. Мужик пристально глянул на меня, и в тот самый момент, когда я понял, кто передо мной, спросил по-русски: «Ты свои письма забрать приехал?»
Мы с братом Инары просидели в его холостяцком доме до первых петухов, выкушали две бутылки водки под местные огурчики (намного вкуснее местного винограда), пересмотрели все семейные альбомы и поутру уже были друзьями...
Инара окончила пединститут в Лиепае, там же познакомилась с лейтенантом ВМФ СССР, который увез ее в Североморск, потом на Тихий океан, потом, отслужив, на его родину, на Кубань. У них четверо детей. Инара, как педагог со стажем, уже на пенсии. Дом, сад-огород, в общем — тихая гавань. В Сабиле уже давно не была: границы, что б их!
«Адрес дать?» — спросил брат. Я покачал головой. «А письма?» — и он вынул из комода коробку. Я покачал головой еще раз. Он кивнул и, глядя в окно, печально спросил: «И чего это она в вас такого находила?». Вопрос был риторическим, я попрощался и поехал искать Велту.
* * *
Место, откуда родом Велта, долго искать не пришлось, местные сразу указали, потому как фамилия Велты и название хутора были одинаковы. Дом выглядел нежилым, сиротским, ни кур вокруг, ни собак. Тишина, марево, ленивая речка блестит.
И вдруг вижу, идет от речки дед, руками машет и сам себе что-то доказывает. Причем в этой стопроцентно латышской сторонушке доказательства звучали на стопроцентно русском языке, сдобренным для связки слов незлобивым матом. А позади его, с тазиком выполосканного белья, шла моя Велта — тоненькая и голенастая, какими бывают девочки в пятнадцать лет.
Подойдя, дед умолк и уставился на меня, а я на девочку. Мы так долго стояли. «Ну?! — вернул нас дед к действительности, обдав застарелым перегаром. — Раз приехал, значит, по делу. Значит, пошли в дом».
Толкнул калитку, и мы пошли. «Я щас», — сказал хозяин, нырнув в погреб.
Дом внутри выглядел тоже сиротским, но чистым. Девочка на меня выжидающе поглядывала, и я не мог от нее глаз отвести.
— Как тебя зовут?
— Илга.
— А маму зовут Велта?
— Да, Велта. Вы ее знали?
От этого «знали» в сердце тут же вошла стальная спица, да там и осталась торчать. Похоже, девочка это заметила.
— Мамы уже нет. Вам нехорошо?
Мне было очень нехорошо. Дед, принесший из погреба миску капусты и что-то мутное в бутылке, оказался мужем Велты и отцом Илги, а в далеком прошлом — прапорщиком гвардейского ракетно-зенитного дивизиона, расквартированного поблизости. Он увидел Велту в клубе на танцах, и понял, что именно эта девушка предназначена ему. Потом долго ходил вокруг да около, пока не сломил ее сопротивление и лед настороженности ее родителей, которым, впрочем, деваться было некуда — ну не было в округе иных женихов. Парнем он оказался заботливым и работящим, и Велта к нему привыкла, а потом полюбила, и ее родители тоже, лишь одного не смогли понять: его тотальную неспособность к языкам.
Велта, ее мать и отец сорвались с обледенелого шоссе, уйдя в глубокий овраг: у старенькой машины покрышки были совсем лысые. В одно мгновение тесноватый домик стал никчемно просторным, в одну ночь гвардии-прапорщик поседел и состарился. Его воинская часть убралась по добру по здорову в Россию, во чисто поле. А он остался. Да и куда было ехать бывшему детдомовцу с двухлетней дочкой на руках...
Пока мы говорили, запивая грусть мутной гадостью, дочка сидела в уголочке не шелохнувшись, зажав руки между колен. Копия мамы. И смотрела точно так же открыто. Но читался в том взгляде недетский риторический вопрос: «И чего это она в вас такого находила?»
И хотя вопрос не требовал ответа, я, прощаясь, все же сказал девочке: «Как бы это объяснить?.. Дело не в нас, а в том, что со всеми нами случается в молодости. А случается там любовь. Ошеломляющая и необъяснимая. С годами хочется, чтобы ошеломило ну хотя бы еще разок, но...»
Даже если Илга меня не поняла, чуток попозже поймет. Никуда девочке от этого не деться.
Илл. автора.
Комп, мышь, Paint.
Дискуссия
Еще по теме
Еще по теме
Михаил Черноусов
Адвокат. Частный детектив, доктор права
Часть 4
Спорт – дело полезное!
Юрий Алексеев
Отец-основатель
А ВЫ ХУЛИГАНИЛИ? В ГЛАЗА СМОТРЕТЬ!
Считаем баллы...
Дмитрий Торчиков
Фрилансер
Кофе нашего подъезда
Как тётя Эрна заговорила по-русски
Владимир Борисович Шилин
Доктор технических наук
Люди долга и чести
Ко Дню защитника Отечества
УКРАИНА НАМ ВРЕДИЛА, А НЕ РОССИЯ
ВЕСТОЧКА ОТ СВЕТЛАНЫ
ЭПОХА КАРДИНАЛЬНЫХ ПЕРЕМЕН
ЗАБЫТЫЙ ОТРЯД
Эти русские поразительны. Не зря А. В. Суворов любил говаривать: "пуля дура, штык - молодец!"
ТОЧКА В КАРЬЕРЕ ШОЛЬЦА
США СЛЕДУЕТ ПОЧИТАТЬ
ВОЗВРАЩЕНИЕ ЖИВЫХ МЕРТВЕЦОВ
ДЫМОВАЯ ЗАВЕСА
Привычно обрубили мой текст. Сcылки на свой не привели. Как всегда.